С дагестанцами Достоевский познакомился, как принято говорить, в местах лишения свободы. По приговору царских властей писатель провел 4 года на каторге в Омске. Кроме Достоевского, ни один из русских писателей XIX века не прошёл через суровую школу каторги.
Арестанты были лишены права переписки, но, находясь в лазарете, писатель смог тайно вести записи в так называемой «Сибирской тетради» («моя тетрадка каторжная»). Впечатления от пребывания в остроге нашли потом отражение в повести «Записки из Мёртвого дома». Эта повесть прозаика не так известна, как романы «Преступление и наказание», «Идиот» и «Братья Карамазовы» (изучаемые в рамках школьной и вузовской программы). Но именно в «Записках…» Достоевский подробно описывает свое знакомство с заключенными из Дагестана. Писатель говорит о пятерых – двоих лезгинах, а еще троих он называет «дагестанскими татарами» (возможно, речь идет о кумыках?).
Слово писателю:
«…Один из лезгинов был уже старик, с длинным, тонким, горбатым носом, отъявленный разбойник с виду. Зато другой, Нурра, произвел на меня с первого же дня самое отрадное, самое милое впечатление. Это был человек еще нестарый, росту невысокого, сложенный, как Геркулес, совершенный блондин с светло-голубыми глазами, курносый, с лицом чухонки и с кривыми ногами от постоянной прежней езды верхом. Все тело его было изрублено, изранено штыками и пулями. На Кавказе он был мирной, но постоянно уезжал потихоньку к немирным горцам и оттуда вместе с ними делал набеги на русских.
В каторге его все любили. Он был всегда весел, приветлив ко всем, работал безропотно, спокоен и ясен, хотя часто с негодованием смотрел на гадость и грязь арестантской жизни и возмущался до ярости всяким воровством, мошенничеством, пьянством и вообще всем, что было нечестно; но ссор не затевал и только отворачивался с негодованием. Сам он во все продолжение своей каторги не украл ничего, не сделал ни одного дурного поступка.
Был он чрезвычайно богомолен. Молитвы исполнял он свято; в посты перед магометанскими праздниками постился как фанатик и целые ночи выстаивал на молитве. Его все любили и в честность его верили.
«Нурра – лев», – говорили арестанты; так за ним и осталось название льва. Он совершенно был уверен, что по окончании определенного срока в каторге его воротят домой на Кавказ, и жил только этой надеждой. Мне кажется, он бы умер, если бы ее лишился. В первый же мой день в остроге я резко заметил его. Нельзя было не заметить его доброго, симпатизирующего лица среди злых, угрюмых и насмешливых лиц остальных каторжных. В первые полчаса, как я пришел в каторгу, он, проходя мимо меня, потрепал по плечу, добродушно смеясь мне в глаза. Я не мог сначала понять, что это означало. Говорил же он по-русски очень плохо. Вскоре после того он опять подошел ко мне и опять, улыбаясь, дружески ударил меня по плечу. Потом опять и опять, и так продолжалось три дня. Это означало с его стороны, как догадался я и узнал потом, что ему жаль меня, что он чувствует, как мне тяжело знакомиться с острогом, хочет показать мне свою дружбу, ободрить меня и уверить в своем покровительстве. Добрый и наивный Нурра!
Дагестанских татар было трое, и все они были родные братья. Два из них уже были пожилые, но третий, Алей, был не более двадцати двух лет, а на вид еще моложе. Его место на нарах было рядом со мною. Его прекрасное, открытое, умное и в то же время добродушно-наивное лицо с первого взгляда привлекло к нему мое сердце, и я так рад был, что судьба послала мне его, а не другого кого-нибудь в соседи. Вся душа его выражалась на его красивом, можно даже сказать – прекрасном лице. Улыбка его была так доверчива, так детски простодушна; большие черные глаза были так мягки, так ласковы, что я всегда чувствовал особое удовольствие, даже облегчение в тоске и в грусти, глядя на него. Я говорю не преувеличивая.
Братья очень любили его, и скорее какою-то отеческою, чем братскою любовью. Он был им утешением в их ссылке, и они, обыкновенно мрачные и угрюмые, всегда улыбались, на него глядя, и когда заговаривали с ним (а говорили они с ним очень мало, как будто все еще считая его за мальчика, с которым нечего говорить о серьезном), то суровые лица их разглаживались, и я угадывал, что они с ним говорят о чем-нибудь шутливом, почти детском, по крайней мере они всегда переглядывались и добродушно усмехались, когда, бывало, выслушают его ответ. Сам же он почти не смел с ними заговаривать: до того заходила его почтительность.
Трудно представить себе, как этот мальчик во все время своей каторги мог сохранить в себе такую мягкость сердца, образовать в себе такую строгую честность, такую задушевность, симпатичность, не загрубеть, не развратиться. Это, впрочем, была сильная и стойкая натура, несмотря на всю видимую свою мягкость. Я хорошо узнал его впоследствии. Он был целомудрен, как чистая девочка, и чей-нибудь скверный, цинический, грязный или несправедливый, насильный поступок в остроге зажигал огонь негодования в его прекрасных глазах, которые делались оттого еще прекраснее. Но он избегал ссор и брани, хотя был вообще не из таких, которые бы дали себя обидеть безнаказанно, и умел за себя постоять. Но ссор он ни с кем не имел: его все любили и все ласкали.
Сначала со мной он был только вежлив. Мало-помалу я начал с ним разговаривать; в несколько месяцев он выучился прекрасно говорить по-русски, чего братья его не добились во все время своей каторги. Он мне показался чрезвычайно умным мальчиком, чрезвычайно скромным и деликатным, и даже много уже рассуждавшим. Вообще скажу заранее: я считаю Алея далеко не обыкновенным существом и вспоминаю о встрече с ним как об одной из лучших встреч в моей жизни. Есть натуры до того награжденные Богом, что даже одна мысль о том, что они могут когда-нибудь измениться к худшему, вам кажется невозможною. За них вы всегда спокойны. Я и теперь спокоен за Алея. Где-то он теперь?..
Раз, уже довольно долго после моего прибытия в острог, я лежал на нарах и думал о чем-то очень тяжелом. Алей, всегда работящий и трудолюбивый, в этот раз ничем не был занят, хотя еще было рано спать. Но у них в это время был свой мусульманский праздник, и они не работали. Он лежал, заложив руки за голову, и тоже о чем-то думал. Вдруг он спросил меня:
– Что, тебе очень теперь тяжело?
Я оглядел его с любопытством, и мне показался странным этот быстрый прямой вопрос Алея, всегда деликатного, всегда разборчивого, всегда умного сердцем: но, взглянув внимательнее, я увидел в его лице столько тоски, столько муки от воспоминаний, что тотчас же нашел, что ему самому было очень тяжело и именно в эту самую минуту. Я высказал ему мою догадку. Он вздохнул и грустно улыбнулся. Я любил его улыбку, всегда нежную и сердечную. Кроме того, улыбаясь, он выставлял два ряда жемчужных зубов, красоте которых могла бы позавидовать первая красавица в мире.
– Что, Алей, ты, верно, сейчас думал о том, как у вас в Дагестане празднуют этот праздник? Верно, там хорошо?
– Да, – ответил он с восторгом, и глаза его просияли. – А почему ты знаешь, что я думал об этом?
– Еще бы не знать! Что, там лучше, чем здесь?
– О! Зачем ты это говоришь…
– Должно быть, теперь какие цветы у вас!..
– О-ох, и не говори лучше. – Он был в сильном волнении.
– Послушай, Алей, у тебя была сестра?
– Была, а что тебе?
– Должно быть, она красавица, если на тебя похожа.
– Что на меня! Она такая красавица, что по всему Дагестану нет лучше. Ах какая красавица моя сестра! Ты не видел такую! У меня и мать красавица была.
– А любила тебя мать?
– Ах! Что ты говоришь! Она, верно, умерла теперь с горя по мне. Я любимый был у нее сын. Она меня больше сестры, больше всех любила… Она ко мне сегодня во сне приходила и надо мной плакала.
Он замолчал и в этот вечер уже больше не сказал ни слова. Но с тех пор он искал каждый раз говорить со мной, хотя сам из почтения, которое он неизвестно почему ко мне чувствовал, никогда не заговаривал первый. Зато очень был рад, когда я обращался к нему. Я расспрашивал его про Кавказ, про его прежнюю жизнь. Братья не мешали ему со мной разговаривать, и им даже это было приятно. Они тоже, видя, что я все более и более люблю Алея, стали со мной гораздо ласковее.
Алей помогал мне в работе, услуживал мне, чем мог в казармах, и видно было, что ему очень приятно было хоть чем-нибудь облегчить меня и угодить мне, и в этом старании угодить не было ни малейшего унижения или искания какой-нибудь выгоды, а теплое, дружеское чувство, которое он уже и не скрывал ко мне. Между прочим, у него было много способностей механических: он выучился порядочно шить белье, тачал сапоги и впоследствии выучился, сколько мог, столярному делу. Братья хвалили его и гордились им.
– Послушай, Алей, – сказал я ему однажды, – отчего ты не выучишься читать и писать по-русски? Знаешь ли, как это может тебе пригодиться здесь, в Сибири, впоследствии?
– Очень хочу. Да у кого выучиться?
– Мало ли здесь грамотных! Да хочешь, я тебя выучу?
– Ах, выучи, пожалуйста!
Мы принялись с следующего же вечера. Без азбуки, по одной книге, Алей в несколько недель выучился превосходно читать. Месяца через три он уже совершенно понимал книжный язык. Он учился с жаром, с увлечением».
Однажды в беседе Алея и Достоевского речь шла об Иисусе Христе (пророк Иса, мир ему):
Алей «обернулся к братьям, которые прислушивались к нашему разговору, и с жаром начал им говорить что-то. Они долго и серьезно говорили между собою и утвердительно покачивали головами. Потом с важноблагосклонною, то есть чисто мусульманскою улыбкою (которую я так люблю и именно люблю важность этой улыбки), обратились ко мне и подтвердили, что Иса был божий пророк и что он делал великие чудеса; что он сделал из глины птицу, дунул на нее, и она полетела… и что это и у них в книгах написано. Говоря это, они вполне были уверены, что делают мне великое удовольствие, восхваляя Ису, а Алей был вполне счастлив, что братья его решились и захотели сделать мне это удовольствие.
Письмо у нас пошло тоже чрезвычайно успешно. Алей достал бумаги (и не позволил мне купить ее на мои деньги), перьев, чернил и в каких-нибудь два месяца выучился превосходно писать. Это даже поразило его братьев. Они не знали, чем возблагодарить меня. На работах, если нам случалось работать вместе, они наперерыв помогали мне и считали это себе за счастье. Я уже не говорю про Алея.
Где-то, где-то теперь мой добрый, милый, милый Алей!..»
(Конец цитаты, приведена с некоторыми сокращениями).
Очень интересно впечатление, которым делится писатель. Дагестанцы 19 века запомнились Достоевскому религиозными людьми. Они, и оказавшись вдали от родных краев, остаются мусульманами (намаз, пост, религиозные праздники). А их поведение словно повествует: ислам – это и нравственность, и скромность, и твердое несогласие с происходящими мерзостями.
Помните, как Достоевский описывает лезгина по имени Нурра. Тот был «спокоен и ясен, хотя часто с негодованием смотрел на гадость и грязь арестантской жизни и возмущался до ярости всяким воровством, мошенничеством, пьянством и вообще всем, что было нечестно».
И еще: «Сам он во все продолжение своей каторги не украл ничего, не сделал ни одного дурного поступка. Был он чрезвычайно богомолен. Молитвы исполнял он свято; в посты перед магометанскими праздниками постился как фанатик и целые ночи выстаивал на молитве».
То есть писателю в одном цельном образе запомнились и усердное ритуальное поклонение лезгина, и его чистота от «дурных поступков». Ну вот почему мы не такие? Почему в нас всё так искажено: один не строг к своим намазам, другая – сплетница и завистница, еще кто-то слаб к алкоголю и не выполняет обещаний, а вон те вымогают взятки, а за рулем как хотят, так и ездят…
Почему обо мне и о тебе, дорогой читатель, о нас (как о мусульманах!) какой-нибудь современный Достоевский не напишет такое теплое повествование и не подытожит, как он: «Его все любили и в честность его верили».
Или «дагестанский татарин» Алей у Достоевского: «Я хорошо узнал его впоследствии. Он был целомудрен, как чистая девочка, и чей-нибудь скверный, цинический, грязный или несправедливый, насильный поступок в остроге зажигал огонь негодования в его прекрасных глазах, которые делались оттого еще прекраснее». И далее писатель уточняет: «хотя был вообще не из таких, которые бы дали себя обидеть безнаказанно, и умел за себя постоять».
Интересен и диалог по такому вопросу, в котором христианское и исламское учения категорически расходятся: отношение к Иисусу Христу, мир ему. Христиане поклоняются ему как Богу («Богу-Сыну»), мусульмане же почитают пророка Ису, мир ему, как посланника Божьего, но ни в коем случае Богом его не считают.
И что же? Достоевский и дагестанцы спокойно обсудили эту тему, обойдясь без взаимных оскорблений. Как-то вот русский писатель в остроге не пошел по пути «Шарли», не стал топтать религиозные святыни людей, чью веру и религию он не разделяет…
И еще. Поддерживая спокойные добрососедские отношения с писателем, дагестанцы не стремятся заискивать или как-то подстраиваться под него. И перед другими русскими каторжанами тоже не лебезят. В окружении самых разных людей они остаются мусульманами (намаз, пост, религиозные праздники), они не притворяются, что их устраивают чьи-то выходки в казарме. В полезных же делах тот же Алей готов и учиться, и сотрудничать: русская речь и письмо, ремонт обуви, шитье, столярное дело.
Многое запомнилось Достоевскому: и любовь Алея к маме и сестре, и его почтительное отношение к старшим братьям, и «как этот мальчик во все время своей каторги мог сохранить в себе такую мягкость сердца, образовать в себе такую строгую честность, такую задушевность, симпатичность, не загрубеть, не развратиться».
Запомнил русский писатель и так полюбившиеся ему улыбки мусульман: «Потом с важноблагосклонною, то есть чисто мусульманскою улыбкою (которую я так люблю и именно люблю важность этой улыбки), обратились ко мне…»
Из огромного числа людей в остроге именно религиозного лезгина Нурру Достоевский считает одним из лучших там: «Сам он во все продолжение своей каторги… не сделал ни одного дурного поступка».
А про Алея писатель отозвался так: «Я считаю Алея далеко не обыкновенным существом и вспоминаю о встрече с ним как об одной из лучших встреч в моей жизни».
Не знаю, был ли Достоевский знаком со смыслом аята Корана:
«Аллах запрета не дает
Вам доброту и справедливость
проявлять
К тем людям, кто за вашу веру
с вами не сражался,
Не изгонял из дома вас, —
Поистине,
Он любит справедливых!»
(Коран, 60:8, перевод смысла).
Но писатель познакомился с дагестанцами, в чьем поведении содержалось стремление к соблюдению исламских ценностей.
Подготовил
Альберт МЕХТИХАНОВ
В номере содержатся упоминание Имени Всевышнего Аллаха, имени пророка Исы, мир ему, а также перевод текста из Священного Корана, попадание которых в нечистое место по нормам ислама не допускается.





