В Ясной Поляне нас ждали. Директор музея Екатерина Александровна Толстая распорядилась, чтобы нас встретили и провели экскурсию по усадьбе.
***
Вчера в Москве, в Государственном музее Л. Н. Толстого, в презентации журнала «МавраевЪ» выступал директор музея в Пирогово Геннадий Опарин. Но ближе мы познакомились с этим человеком здесь, в родовом гнезде Толстого. Его походка выдаёт в нём широкую морскую душу, а улыбчивое лицо не сдерживает даже окладистая бородка. Геннадий встретил нас у ворот в Усадьбу и представил нам руководителей дагестанской и чеченской диаспор Тульской области. Собственно, воротами это не назовёшь – две «сторожевые» башенки у широкого входа с низенькой калиткой.
У пруда слева толпятся празднично разодетые молодые люди, и вдруг среди них — белое платье невесты. Молодожёны приехали сюда в Ясную по местной традиции или по собственному желанию? На протяжении дня они попадали
в наше поле зрения. И всякий раз это была фотосессия — то у берёз, то на мостике у пруда, рядом с лошадками у конюшен, на поляне под раскидистым дубом. Чужое счастье так притягательно, заряжает любовью к жизни, и думается в этот миг о собственном прошлом, позабытых днях юности.
Воссоздать время, страсти, которые кипели сто лет назад в этом дворянском гнезде. Видится мне, что неслучайно именно в этой «Засеке», где степи юга сходятся с лесами севера, родился Лев Николаевич Толстой. Правда, дома этого уже не существует, и об этом свидетельствует небольшая каменная плита в аллее, но многое другое материальное и не материальное сохраняют ощущение присутствия колосса.
Пробуждение природы, разогретый воздух и лёгкое волнение на поверхности прудов и рек — разве не такие вёсны видел Толстой? Было ли спокойно ему на душе, глядя на красоту мест, как мне в этот день?
В его черновиках читаю:
«Весна. Вечер. Низкие, тёмные, сплошные, разорванные на заре тучи. Тихо, глухо, сыро, темно, пахуче, лиловатый оттенок… Скотина лохматая, из-под зимних лохмотьев светятся полянки перелинявших мест…
Лист на берёзе во весь рост, как платочек, мягкий. Голубые пригорки незабудок, жёлтые поля свербигуса… Пчела серо-чёрная гудит и вьётся, и впивается. Лопухи, крапива, рожь в трубке лезет по часам. Примрозы жёлтые. На острых травках, на кончиках, радуги в росе. Пашут под гречу. Черно, странно. Бабы тренькают пеньку и стелют серые холсты. Песня соловьёв, кукушки и баб по вечерам. Дороги не накатаны ещё…
Дорог нет – травы на низах шёлком. Чибисы. Шум ручьёв. Птицы. Бабы, мальчишки босиком – ноги белые. Заходит Орион и Сириус…»
Слова такие, словно сам эту картину наблюдаешь, и у него так не только про весну. Есть уголки, где чувствуешь своё единение с каждой травинкой и простое человеческое счастье раствориться в окружающем тебя мире. Но разве для этого обязательно быть в Ясной Поляне? Таких дворянских поместий было раскидано тысячи по Российской империи. И мог Толстой прожить беззаботно, писать романы, получать неплохие гонорары, не думая о голодных крестьянах, о праздности людей, реформах, о войне и мире, о таинстве жизни, о Боге.
Поднимаясь с друзьями по берёзовой аллее Прешпекта, в центр усадьбы, стараюсь понять, что в воздухе этом тревожило Толстого. Ведь кажется, весь мир таков, радуется солнцу над головой и детскому смеху. И вот подтверждение — ребята шумной ватагой высыпали из здания толстовской школы. Иллюзорный мир успокаивает незрелые умы.
Цепь случайных обстоятельств — и сегодня я иду по дороге Толстого, прикасаюсь к его дневникам, осмысливаю написанное им. От чего бы я сам отказался… Толстой перестаёт ходить на охоту, становится вегетарианцем.
В одном из писем1884 года: «Живу я нынешний год в деревне как-то невольно по-новому. Встаю и ложусь рано, не пишу, но много работаю, то сапоги, то покос. Прошлую неделю всю проработал на покосе. И с радостью вижу (или мне кажется так), что в семье что-то налаживается, они меня не осуждают, и им как будто совестно. Бедные мы, до чего мы заблудились. У нас теперь много народа – мои дети и Кузминских, и часто я не могу без ужаса видеть эту безнравственность и обжирание. Их так много, они все большие, сильные. И я вижу и знаю весь труд сельский, который идёт вокруг нас. А они едят, пачкают платье, бельё и комнаты. Другие для них всё делают, а они ни для кого, даже для себя – ничего. И всё это кажется натуральным, и мне так казалось: и я принял участие в заведении этого порядка вещей. Я ясно вижу это и ни на минуту не могу забыть. Я чувствую, что я для них trouble fete (потеха), но они, мне так кажется, начинают чувствовать, что что-то не так. Бывают разговоры хорошие. Недавно случилось: меньшая дочь заболела, я пришёл к ней, и мы начали говорить с девочками, кто что делал целый день. Всем стало совестно рассказывать, но рассказали – и рассказали, что сделали дурное. Потом мы повторили это на другой день вечером, и ещё раз. И мне бы ужасно хотелось втянуть их в это – каждый вечер собираться и рассказывать свой день и свои грехи. Мне кажется, что это было бы прекрасно, разумеется, если бы это делалось совершенно свободно…»
Ему виделось, что несмотря на тяжёлый повседневный труд, воспитание в крестьянских семьях более нравственное:
«Пошёл на покос. Косили и копнили и опять косили. Очень устал. «Тимофей, голубчик, загони мою корову: у меня ребёнок». Он – пустой, недобрый малый, — уморился, а всё-таки бежит. Вот условия нравственные. «Анютка, беги, милая, загони овец». И семилетняя девочка летит босиком по скошенной траве. Вот условия. «Мальчик, принеси кружку напиться». Летит пятилетний и в минуту приносит. И понял, и сделал…»
Что-то мне подсказывает, не в крестьянских детях дело, а в самом Толстом, в его отношении к собственным наследникам. Чувствую это и понимаю из опыта воспитания собственных чад.
***
1891 г.
«Хлеб с лебедой ужасен. Лебеда нынешнего года зелёная. Её не ест ни собака, ни свинья, ни курица. Люди, если съедят натощак, то заболевают рвотой…»
Толстой, вникая в ситуацию с неурожаем в России, пишет статью о голоде, её запрещают, потом следующую и организует сбор пожертвований.
Его тяготила мысль, что все его искания и забота вызывают в народе недоверие. Особенно в этом преуспели деревенские священники. Им достаточно было рассказывать, что барин не ест мясо и за стол садится, не крестясь. Антихрист, и только.
Вот ещё одна запись: «Я живу скверно. Сам не знаю, как меня затянуло в эту тягостную для меня работу по кормлению голодных. Не мне, кормящемуся ими, кормить их… Чувствую, что это скверно и противно, но не могу устраниться…»
От крестьянских деревень, помещичьих угодий переместимся в столицу. Зрели революционные настроения. Ситуация была такова, что на Толстого строчили докладные царю Александру III.
Его контакты с сектантами осуждались, но Лев Николаевич испытывал радость от переписки с крестьянином Тимофеем Бондаревым, который за свою проповедь был сослан в Сибирь. Этот Бондарев написал сочинение «Торжество земледельца», которое привлекло внимание Толстого.
Лев Николаевич написал предисловие к этой книге: «Как ни странно и дико показалось бы утонченно образованным римлянам I столетия, если бы кто-нибудь сказал им, что полуграмотные, не ясные, запутанные, часто непонятные письма странствующего еврея к своим друзьям и ученикам будут в сто, тысячу, в сотню тысяч раз больше читаться, больше распространены и больше влиять на людей, чем все любимые утонченными людьми поэмы, оды, элегии и элегантные послания сочинителей того времени. А между тем это случилось с посланиями Павла. Точно так же странно и дико должно показаться людям теперешнее моё утверждение, что сочинение Бондарева, над наивностью которого мы снисходительно улыбаемся с высоты своего умственного величия, переживёт все те сочинения, которые описаны в этом лексиконе, и произведёт большее влияние на людей, чем все они взятые вместе. А между тем я уверен, что это так будет».
В России сочинение Бондарева было напечатано дважды в журнале «Русское Дело» за 1888 и брошюрой в издании «Посредник» в 1906.
Основная мысль крестьянина-правдоискателя, что все без исключения должны «работать своими руками хлеб, разумея под хлебом всю черную работу, нужную для спасения человека от голода и холода».
Но Бондарев отвергал Проповедь любви, которая лежала в основе толстовского мировоззрения, считая её лицемерием. Действительно, идеи этого сектанта-субботника имели хождение в 80-х годах XIX века, и о нём писали Глеб Успенский, Златовратский, Белоконский, Михайловский, но потом появлялись другие, более радикальные. Возможно, Толстой слишком много надежд возлагал на торжество человечества, его нравственные ориентиры. И если бы не Толстой, откуда бы я узнал о «гениальном» законе «Хлебного труда»?
«Враги всегда будут. Жить так, чтобы не было врагов, нельзя. Напротив, чем лучше живёшь, тем больше врагов… Я один, а людей так ужасно бесконечно много, так разнообразны все эти люди, так невозможно мне узнать всех их – всех этих индейцев, малайцев, японцев, даже тех людей, которые со мной всегда: моих детей, жену… Среди всех этих людей я один, совсем одинок и один. И сознание этого одиночества и потребности общения со всеми людьми и невозможности этого общения достаточно для того, чтобы сойти с ума…»
Да, обычная мысль, понятная. А у кого была, есть такая возможность? Толстой говорил про послания Павла, но и они не объединили всех людей, не уничтожили границ, не свели лицом к лицу всех, не породили один понятный язык Любви.
Не до Любви
В России две напасти:
Внизу — власть тьмы,
А наверху — тьма власти.
Этот шуточный стишок, написанный Владимиром Алексеевичем Гиляровским, связан с громкой историей по поводу постановки первой пьесы Толстого.
Реальное уголовное дело крестьянина Тульской губернии Ефима Колоскова легло в основу драмы в пяти действиях. Первоначальное название «Коготок увяз, птичке пропасть» было изменено на «Власть тьмы».
«Фабула "Власти тьмы" почти целиком взята мною из подлинного уголовного дела, рассматривавшегося в Тульском окружном суде… В деле этом имелось именно такое же, как приведено и во "Власти тьмы", убийство ребёнка, прижитого от падчерицы, причем виновник убийства точно так же каялся всенародно на свадьбе этой падчерицы».
Толстой вёл переговоры о постановке пьесы, когда её запретил цензорский комитет.
Друзья Толстого организовали чтение «Власти тьмы» в придворных кругах. Многие деятели культуры добивались разрешения постановки пьесы в театре. Дошло до того, что Стахович прочитал её у министра императорского двора, где присутствовал сам Александр III. Пьеса царю понравилась, и он даже захотел присутствовать на генеральной репетиции.
Но блюстителей закона это не остановило, и начальник Главного управления Печати Феоктистов послал пьесу обер-прокурору Синода Победоносцеву. Государево око в ужасе пишет: «Я только что прочёл новую драму Л. Толстого и не могу прийти в себя от ужаса. А меня уверяют, будто бы готовятся давать её на императорских театрах и уже разучивают роли… Какое отсутствие, больше того, отрицание идеала, какое унижение нравственного чувства, какое оскорбление вкуса… День, в который драма Толстого будет представлена на императорских театрах, будет днём решительного падения нашей сцены» (Письма К. П. Победоносцева к Александру III, т. 2. М., 1926. с. 130 — 132). Спектакль запретили, но 11 января 1890 года он был поставлен на домашней сцене семьи Приселковых. Это в России, а пьеса уже шла во многих европейских театрах.
Его большой религиозно-философский труд «О жизни» был закончен в 1887 году, и цензура сжигает книгу. Софья Андреевна и профессор Тастевен переводят на французский, и она выходит в печать в Париже.
Я смотрел на сад, корявые тёмные стволы ещё не в цвету здесь, но зато земля в голубой россыпи нежных фиалок. Я заметил, что и в саду в Хамовниках, где находится дом Толстого, лужайки такие же, как и здесь. Светло на душе, приятно. Век без Толстого, новые идеи, религиозные стяги, войны, майданы. Цветные революции. Никогда так глубоко я не интересовался Толстым, читал тяжело, как многие, «Войну и мир», «Казаки», конечно, «Хаджи-Мурат» и что-то у Ленина в рамках школьной программы: «Лев Толстой, как зеркало русской революции». Но тогда это была зубрёжка, совершенно не осмысленная, тёмная.
В нынешней ситуации всё добровольно, без пустого любопытства, а с желанием понять людей, время. Вот отрывок этой статьи, напечатанной в газете «Пролетарий», №35, 11 (24) сентября 1908 г.:
«Сопоставление имени великого художника с революцией, которой он явно не понял, от которой он явно отстранился, может показаться на первый взгляд странным и искусственным. Не называть же зеркалом того, что очевидно не отражает явления правильно? Но наша революция — явление чрезвычайно сложное; среди массы ее непосредственных совершителей и участников есть много социальных элементов, которые тоже явно не понимали происходящего, тоже отстранялись от настоящих исторических задач, поставленных перед ними ходом событий. И если перед нами действительно великий художник, то некоторые хотя бы из существенных сторон революции он должен был отразить в своих произведениях.
Легальная русская пресса, переполненная статьями, письмами и заметками по поводу юбилея 80-летия Толстого, всего меньше интересуется анализом его произведений с точки зрения характера русской революции и движущих сил ее. Вся эта пресса до тошноты переполнена лицемерием, лицемерием двоякого рода: казенным и либеральным. Первое есть грубое лицемерие продажных писак, которым вчера было велено травить Л. Толстого, а сегодня — отыскивать в нем патриотизм и постараться соблюсти приличия перед Европой. Что писакам этого рода заплачено за их писания, это всем известно, и никого обмануть они не в состоянии. Гораздо более утонченно и потому гораздо более вредно и опасно лицемерие либеральное. Послушать кадетских балалайкиных из «Речи» — сочувствие их Толстому самое полное и самое горячее. На деле, рассчитанная декламация и напыщенные фразы о «великом богоискателе» — одна сплошная фальшь, ибо русский либерал ни в толстовского бога не верит, ни толстовской критике существующего строя не сочувствует. Он примазывается к популярному имени, чтобы приумножить свой политический капиталец, чтобы разыграть роль вождя общенациональной оппозиции, он старается громом и треском фраз заглушить потребность прямого и ясного ответа на вопрос: чем вызываются кричащие противоречия «толстовщины», какие недостатки и слабости нашей революции они выражают?
Противоречия в произведениях, взглядах, учениях, в школе Толстого — действительно кричащие. С одной стороны, гениальный художник, давший не только несравненные картины русской жизни, но и первоклассные произведения мировой литературы. С другой стороны — помещик, юродствующий во Христе. С одной стороны — замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, — с другой стороны, «толстовец», т. е. истасканный, истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: «Я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками». С одной стороны, беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс; с другой стороны, — юродивая проповедь «непротивления злу» насилием. С одной стороны, самый трезвый реализм, срыванье всех и всяческих масок; — с другой стороны, проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности, попов по нравственному убеждению, т. е. культивирование самой утонченной и потому особенно омерзительной поповщины…»
***
В 1907 г. разразились крестьянские бунты. Лев Николаевич написал Петру Столыпину и умолял его остановить казни и расстрелы. Он убеждал министра передать землю в пользование крестьянам на основаниях, предложенных политэкономом Генри Джорджем. Последний создал экономико-философское учение, в основе которого лежит идея, что каждый владеет созданным им продуктом, однако все природные блага, и прежде всего земля, принадлежат в равной степени всему человечеству.
Всемогущий министр продолжал затягивать свои «столыпинские галстуки».
Спустя время, находясь в Крыму на лечении, он пишет царю Николаю II своё очередное письмо. Вот небольшие выдержки из него. Интересно, что писатель обращается к государю «Любезный брат»:
«Треть России находится на положении усиленной охраны, т. е. вне закона. Армия полицейских, явных и тайных, всё увеличивается. Тюрьмы, места ссылки и каторга переполнены, сверх сотен тысяч уголовных, политическими, к которым теперь причисляют и рабочих. Цензура дошла до нелепости запрещений, до которых она не доходила в худшее время сороковых годов. Религиозные гонения никогда не были столь часты и жестоки, как теперь, и становятся всё жесточе и жесточе и чаще. Везде в городах и фабричных центрах сосредоточены войска и высылаются с боевыми патронами против народа. Во многих местах уже были братоубийственные кровопролития, и везде готовятся, и неизбежно будут, новые и ещё более жестокие…»
<…> «Мерами насилия можно угнетать народ, но не управлять им. Единственное средство в наше время, чтобы действительно управлять народом, только в том, чтобы став во главе движения народа от зла к добру, от мрака к свету, вести его к достижению ближайших к этому движению целей. Для того же, чтобы быть в состоянии это делать, нужно прежде всего дать народу возможность высказать своё желание и нужды и, выслушав эти желания и нужды, исполнить те из них, которые будут отвечать требованиям не одного класса или сословия, а большинства его, массы рабочего народа».
Марат Гаджиев
(Окончание в следующем номере).